Эскулап на весах
(Aeskulap auf der Wagschale. Leipzig bei E. F. Steinacker, 1805)


Гомеопатический вестник, 1890, 4–6, с. 265–279

После открытия слабости и ошибок моих учителей и их книг, я впал в состояние унылого негодования, которое почти совершенно отбило у меня охоту заниматься врачебным искусством. Я готов был думать, что все это искусство ничтожно и неспособно к улучшению. Я предался уединенным размышлениям и решил не ставить никакой цели для своих размышлений, пока не достигну положительного результата.

Но, скажешь ты, разве люди не выздоравливают ежедневно во множестве, в руках как мыслящего, так и посредственного и даже самого поверхностного врача?

Да, но послушай, что здесь происходит.

Бóльшая часть болезней, ради которых призывается врач, суть болезни острые, протекающие только малый промежуток времени, чтобы снова разрешиться в здоровье или смерти. Если несчастный умирает, то врач скромно уходит вслед за покойником; если же он выздоравливает, то, значит, силы природы должны были взять перевес, чтобы осилить болезнь вместе с действием лекарств, обыкновенно мешающим цели; и действительно, силы природы таким образом весьма часто одерживают верх в обыкновенных случаях.

При осенней дизентерии выздоравливает почти столько же лиц из числа тех, которые, не принимая лекарства, следуют в своем образе жизни раэумным указаниям природы, как и из числа пользующихся по способу Брауна, или Штоля, или Карла Лебр. Гофмана, или же Рихтера и Фоглера, или же по какому-нибудь другому методу. Но и при употреблении всех этих методов, равно как и без употребления лекарств, умирает множество — в среднем почти равное количество, и все, врачи и лжеврачи, ухаживавшие за выздоровевшими, хвалятся, что выздоровление их пациентов достигнуто ими искусственно. Что же из этого следует? наверное, не то, что все они пользовали правильно, а скорее, может быть, даже то, что пользовали все они неправильно. Как высокомерна похвала, приписываемая себе каждым из них при лечении болезни, которая в более легких случаях и при отсутствии грубых ошибок в образе жизни всегда излечивается сама собой!

Я мог бы таким образом проследить весь ряд острых болезней и найти, что излечение больных, пользуемых по столь взаимно противоречивым методам, не излечение, а самовыздоровление.

До тех пор, пока ты не можешь сказать, например, при почти повально господствующей эпидемии кровавого поноса: знаток, подыщи мне больных, которых ты и несколько опытных людей считаете за самых опасных; я их исцелю, исцелю быстро, исцелю их без последовательных заболеваний; до тех пор, пока ты этого не можешь сказать и осуществить, ты не смеешь и хвалиться тем, что ты можешь излечивать кровавый понос; выздоровление твоих больных следует считать за самовыздоровление.

Часто, мне грустно сказать это, часто выздоравливают больные и от действительно тяжелых острых болезней, как бы чудом, как скоро они круто прекращают употреблять или тайком выливают нередко очень сильнодействующие лекарства, прописанные их врачом часто в чрезмерном количестве и трусливо одно вслед за другим. Из боязни перед ним они умалчивают об этом счастливом совпадении и выздоравливают в глазах публики как бы благодаря помощи врача. В некоторых случаях иной тяжелый больной способствует своему чудесному исцелению тем, что он не только тайком пренебрегает лекарством своего врача, но и его методической, часто весьма нецелесообразной диетой и, смутно следуя своему произволу, т.е. столь могущественному инстинкту больного, он употребляет противную общему мнению пищу, к которой он часто выказывает неудержимую потребность.

Таковы и подобного рода бывают мнимые излечения при острых болезнях, так как те благодетельные и могущественные прекращения чумных эпидемий карантином зараженных стран, отделением и удалением здоровых от больных, окуриваниями зараженных комнат и домашней утвари азотной, соляной кислотами и прочие суть мудрые полицейские меры, но не медицинское врачевание. В самих же местах, обложенных карантином, где немыслимо никакое дальнейшее отделение больных от здоровых, там ясно обнаруживается ничтожество искусства. Там вымирает все, если можно так сказать, что хочет умереть, не обращая внимания ни на Галена, ни на Бергава, ни на Броуна, и выживает только то, что не созрело для смерти. Там несут в могилу больничных служителей и врачей, аптекарей и хирургов.

Между тем, нельзя отрицать, что и в подобных, весьма унизительных для хвастливого искусства действиях, иногда, хотя очень редко, случаются выздоровления, столь резко вызванные лекарством, что нужно удивляться столь дерзкому избавлению из разверзнутой пасти смерти. Но как они здесь действовали, какое средство здесь собственно помогло, каковы были подробные обстоятельства болезни, чтобы мы, другие, могли подражать этому приему? К сожалению, это-то и остается неизвестным; случай был или неточно рассмотрен, или же неточно описан, а целительное средство? Нет, одного отдельного средства не давали; оно, как и всe ученые рецепты, было составлено из бесчисленного множества различных лекарств. Бог знает, которое из всей смеси помогло.

Кто может с успехом подражать подобному способу лечения в по-видимому сходном случае, когда ни способ, ни самый случай точно неизвестны? Поэтому все результаты, выводимые отсюда будущим подражателем, обманчивы; весь факт потерян для всех последующих времен. Видно только, что исцелять можно; но как исцелять и как такой неопределенный случай мог бы служить к усовершенствованию медицины, этого не видно.

В хронических болезнях дело обстоит лучше. Тут врачу предоставляется к услугам достаточно времени и хладнокровия, чтобы иметь возможность обнаружить истинность своего искусства и показать Мольеру, Патену, Агриппе, Baлеpиycy, Карданусу, Руссо и Аркезиласу, что он может лечить не только то, что выздоравливает само по ceбе, но также и то, что он хочет и что от него потребуют. Дай Бог! если бы было так. Но в доказательство, что врачи сами чувствуют свою слабость в хронических болезнях, они избегают их елико возможно. И так как это обычно столь гордое искусство слишком слабо, то он обыкновенно подкладывает себе эту удобную мягкую подушку во многих хронических болезнях, при подагре, язвенной легочной чахотке, при других старых язвах, контрактурах (сведениях), так называемых водянках и худосочиях бесчисленного рода, при судорожном удушье и грудной жабе, при болях, судорогах, накожных сыпях, многообразных слабостях и при всевозможных других упорных страданиях.

Ни в каком другом случае не выказывается так сильно, так неизвинительно ничтожество нашего искусства, как при застарелых страданиях тела, от которых не свободно почти ни одно семейство, и почти нет такого, в котором хотя бы один из родственников не должен был в тиши вздыхать о недугах, против которых он тщетно ставил на испытание так называемое искусство всех близких и далеких врачей.

Да! я слышу, как школа оправдывается тем, что виной неизлечимости всех этих недугов являются тысячи недостатков нашего гражданского устройства, искусственный, сложный, так далеко удалившейся от естественного состояния образ жизни и многоизменчивая роскошь с ее расслаблением и нарушением естественной организации нашего тела. Искусство остается оправданным при всем своем бессилии в этих случаях.

Может ли существовать такой своеобразный образ жизни, к которому человек не мог бы привыкнуть без невозвратного разрушения своего здоровья? Тюлений жир и ворвань гренландцев с каким-то хлебом из сушеных рыбных костей так же мало исключают общее здоровье, как и непрерывный молочный стол альпийских пастухов в Швейцарских Альпах, как и исключительно растительная пища более бедных немцев, или же почти исключительно животная пища более зажиточных англичан. Или ты думаешь, что венский магнат не может так же хорошо привыкнуть к своим двадцати или тридцати блюдам и не может быть способен к подобному же здоровью, как китаец при простой рисовой каше, саксонский горец с Рудных гор при одном только картофеле, островитянин южного моря при своем поджаренном плоде хлебного дерева, а горный шотландец при одном только овсяном хлебе?

Я охотно соглашаюсь, что столкновение диссонирующих страстей и многоразличных наслаждений, так же как и утонченное удобство и недостаток вольных телесных движений в лабиринтоподобных чертогах больших городов может дать повод к большему числу более редких болезней, чем простое однообpaзиe в доступной воздуху хижине скромного деревенского жителя. Но это нисколько не изменяет дела. Против "Wasserkolik" обыкновенного человека в Нижней Саксонии, против "Tsömer" Венгрии и Трансильвании, против "Radesyge" норвежцев, против "Sibbens" шотландцев, "Hotme" лопарей, "Pelagra" (миланская проказа) ломбардцев и большей части других болезней простого поселянина в различных странах света, наша медицина так же бессильна, как и против почетных болезней утонченного света наших больших городов. Необходима ли различная врачебная наука для тех и для других? не должна ли она быть достаточной для того и для другого рода болезней, если бы она только раз когда-нибудь была открыта? Я полагаю! Конечно, она существует еще не в наших головах, не на наших кафедрах, не в наших книгах; но сама по себе существует, она возможна.

Иногда какой-нибудь дипломированный коллега неуклюже, как бы наудачу, производит излечение, которым удивляет половину света вокруг себя и себя самого; но из числа многих средств, им употребленных, он и сам не знает, которое собственно помогло. Нередко также и смельчаку из не имеющих ученой степени целителей, которого свет называет шарлатаном, удается произвести не менее значительное и не менее достойное удивления исцеление. Но ни он, ни имеющий ученую степень его собрат не умеют разъяснить своего лечения до очевидной, плодотворной истины, оба они в смеси употребленных средств не умеют точно отделить полезных и действующих от бесполезных или мешающих делу лекарств и указать именно то, которое действительно помогло; ни один не определит нам точно случая, в котором это средство помогало и в котором оно наверно должно снова помочь, ни один не сумеет извлечь из этого для будущего имеющую общее значение истину или вывести применимый для будущих случаев определенный, никогда не погрешающий метод лечения. Почти никогда не применяется снова то, что он видел и испытал, как бы оно не казалось достойным внимания. Видят только, что исцеляющая медицина возможна, но и в этом, как и в тысяче других случаев, убеждаются, что она не разрослась еще до науки, что еще неизвестен даже путь, на котором могли бы ее найти и каким образом можно было бы ее изучать и преподавать. Эта наука для нас еще совершенно не существует.

Это же настоящее наше знание не может быть божественное искусство: оно, как великий агент природы, должно было бы вызывать величайшие действия просто, нежно и незаметно при помощи малейших средств.

Но как же случилось, что за 2,5 тысячи лет, истекших со времени Эскулапа, это столь необходимое искусство сделало так мало успехов? Что служило им препятствием? Ибо то, что до сих пор сделано врачами, представляет едва ли сотую долю того, что можно, должно было бы сделать.

Все народы, даже только издалека приближающиеся к цивилизации, с самого начала прозревали необходимость и неоцененность этого искусства; они требовали его от искусства тех, которые выдавали себя за врачей. Эти же последние почти во все времена, если они имели дело с больными, чванились тем, что они вполне обладают этим искусством; но между собой и в своих статьях они в глубине души старались исправить пробелы противоречия тем, что громоздили друг на друга систему на систему из различных материалов, догадок, мнений, определений, отважных и не подлежащих доказательству положений, сцепленных силлогизмами схоластики, дабы иметь возможность хвастаться, всякий главарь секты по своей части: вот он воздвиг храм богине, достойный ее храм, в котором она будет прорицать вопрошающему чистые и спасительные истины.

Только древнейшие времена составляли в этом исключение.

К открытию врачебного искусства никогда не были ближе, чем во времена Гиппократа. Этот внимательный, здравомыслящий наблюдатель искал природу в природе. Он видел и писал все встречавшиеся ему болезни точно, без прибавок, без картинности, без резонерства. В этом даре чистого наблюдения его не превзошел ни один врач какого-нибудь из последующих столетий. Этому любимцу природы не доставало только еще главной части врачебной науки, иначе он сделался бы вполне владыкой этого искусства — знания лекарственных веществ и их применения. Но он и не притворялся в подобном знании; он сам сознавался в этом недостатке тем, что почти и не назначал совершенно никаких лекарств (потому что он знал их весьма мало) и только несколько регулировал диету.

Bсе последующие века отдаляются и более или менее сбиваются с этого проложенного пути, за исключением позднейших сект почтенных поклонников опыта (эмпириков) и до известной степени Аретея.

Наступило время софистическим фантазиям. Некоторые искали причину болезней в одном всеобщем враждебном принципе, в яде, вызывающем почти все недуги, который и нужно было победить и уничтожить. Отсюда всеообщее, уничтожающее этот яд средство, которое должно было помогать почти от всего, составленное из чудовищного количества ингредиентов, а именно, териак (theriaca), а потом митридатикум (mithridaticum) и подобные составы, прославляемые от Никандра почти до самых новейших времен. Уже в те времена возникла несчастная мысль, что если смешать в одну формулу множество лекарств, то едва ли могло бы случиться, чтобы не нашлось между ними какого-нибудь одного такого, которое было бы в состоянии победить врага здоровья, — полагая даже, что тенденция каждого отдельного вещества мало или совершенно неизвестна. На этом дело остановилось и у Галена, Цельса, у позднейших греческих и арабских врачей, при реставрации медицинских школ в Болонье, Падуе, Севилье, Париже в средние века и во всех новейших школах.

В продолжение всего этого большого промежутка времени почти в две тысячи лет чистое наблюдение болезни находилось в пренебрежении. Старались больше наводить искусство и подыскивать первые причины болезней. Если бы их найти, так полагали тогда, то потом легко было бы подыскать для них целительные средства. Гален для этой цели придумал систему, — это его четыре качества с их степенями; и его система еще полтораста лет до нас была предметом поклонения, как non plus ultra, на всем нашем полушарии. Но имея в основании эти хитросплетения, лечение болезней не только ни на волос не стало лучше, но, наоборот, хуже, чем до их иэобретения.

Но после того, как стало легче сообщать свои мысли, составить себе имя писанием гипотез и читать без больших издержек писание других — одним словом, после изобретения книгопечатания, — стали размножаться также и системы, и одна вытесняла другую до новейших времен. Причину болезней должны были производить то влияния созвездий, то злых духов и ведьм, то соль, сера и меркурий алхимиков, то, по Силевиусу, кислота, желчь и слизь, то, по мнению ятроматематиков и механиков, форма мельчайших частиц, вес, давление, трение и т.д., то, у гумористов, известная острота соков, то различный тонус волокон и нарушенное состояние нервов у солидистов, то, по Рейлю, изменение внутреннего состава и формы мельчайших частиц, то возникновение различных газов, по учению химизма. На наших глазах еще совершенно свежо предание, чтó именно Броун и представители теории возбуждения выдавали за причины болезней и как они хотели охватить великое искусство единичными недоказанными положениями, не говоря уже о забавно возвышенном гигантском предприятии натурфилософии.

Не хотели более видеть болезни, как они были, и довольствоваться тем, что видели, но хотели a priori находить какой-либо их источник. Наши строители систем находили удовольствие в тех гиперфизических областях, где им было так легко не уступать почвы из-под ног, ибо в том безграничном царстве фантазий каждый будет царь, кто всего больше возвышается над пятью чувствами. Сверхчеловеческий вид. который они умеели на себя напустить сооружением таких колоссальных воздушных,замков, скрывал их наготу даже в самом врачевании.


Но все же со времени введения книгопечатания предварительные знания врача, естественная история и физика вообще, а также, в особенности, строение человеческого тела, физиология, химия и ботаника, заметно сделали успехи.

Да! но заслуживает самого глубокого размышления, почему эти весьма полезные для знания врача сведения все-таки имели мало или даже совсем не имели никакого благодатного влияния на самое дело врачевания, и были времена, когда злоупотребление этими сведениями даже стесняло практическую медицину.

Вот анатом захотел оставить за собою решающее слово при разъяснении функций живого тела; то, что он знал о положении внутренних частей, должно было быть достаточным для самого разъяснения болезненных явлений. Оболочки или клетчатка одной внутренности должны были представлять продолжение оболочек или клетчатки другой или третьей внутренности, и, таким образом, позволяли себе демонстрировать ad unguem перенос болезней. Если это было недостаточно, то все же находилась какая-нибудь нервная веточка, которая могла служить мостом для переноса недуга из одной области тела в другую. После открытия системы всасывающих сосудов, анатомия могла тотчас предначертать врачам путь, по которому лекарственное вещество должно пробегать, чтобы достигнуть того или другого места больного тела, где нужна его полезная сила. Анатомия часто господствовала деспотически и оспаривала у всякого врача его принадлежность к медицине, если он вел анатомический скальпель несколько иначе, чем следует по правилам, если он не был в состоянии без запинки давать названия всякому маленькому углублению на поверхности кости, или не мог сразу указать место прикрепления каждого малейшего мускульца (иногда впервые только приведенного к обособлению посредством анатомического ножа) и т.д. Испытания искавшего ученой степени врача касались тогда большей частью анатомии; если он знал ее наизусть до педантичности, то, значит, искусник был готов лечить.

Физиология до времени Галлера смотрела только через очки гипотетических причуд, грубых механических толкований и школьных философских рассуждений, пока этот великий человек не решился положить в основу явлений в здоровом человеческом теле только чувства и истинный опыт. Со времени его мало прибавлено, за исключением разве того, что вновь открытые вещества и вновь открытые физические силы и законы несколько содействовали выяснению устройства нашего тела. Но и этим выяснилось немного вполне достоверного об этом устройстве.

Физика вообще нередко очень неучтиво врывалась для толкования явлений в здоровом и больном теле. Наблюдаемые в неорганическом мире законы возникновения, связывания и распространения теплорода и явления электричества и гальванизма должны были без изменения и беэ исключения быть применимыми для выяснения жизненных отправлений, не говоря о прочей опрометчивости.

Тем не менее, ни одна из предуготовительных наук не держала себя кичливее химии. Хотя неоспорим факт, что она доставляет некоторое объяснение явлений в здоровом и больном человеческом теле и что она является руководительницей при приготовлении многих лекарств, но нельзя описать, как часто она насильно присваивает себе господство в объяснении всех физиологических и патологических явлений, и как много она позволяет себе в своем авторитете при введении того или другого целебного средства. Грен, Тромсдорф и Липгард могут служить предостерегающими примерами.

Повторяю, достойно глубочайшого размышления, что эти предварительные знания врача, столь достойные одобрения во всяком другом отношении, хотя и разрослись в последние десятилетия до значительной высоты и зрелости, но, несмотря на это, не имели никакого существенного влияния на лучшее лечение болезней.

Посмотрим, как это случилось.

Анатомия, конечно, показывает нам внешнюю сторону всех частей, которые может отделить нож или пила, или мацерация, но она не позволяет нам заглянуть вовнутрь, и когда мы рассекаем внутренности, то мы видим только внешность этой внутренней поверхности. Даже когда мы вскрываем животных, или, как свирепой памяти, Герофал — живых людей, то мы можем так мало проникнуть во внутренние отправления лежащих перед глазами частей, что даже самый любознательный и внимательный удаляется неудовлетворенным; так же и с лучшими увеличителеными стеклами заходит он не дальше, если только преломление лучей не готовит для него оптический обман. Он видит только внешность органов, он видит только более грубое вещество; во внутреннюю же сущность и соотношение явления никогда не проникает его земной глаз.

Благодаря чистым наблюдениям и беспристрастным размышлениям в связи с анатомией, физикой и химией, мы, правда, приобрели порядочный запас весьма вероятных предположений относительно отправлений и жизненных проявлений здорового человеческого тела (физиология), потому что явления в теле, называемом здоровым, остаются почти одинаковыми и поэтому могут быть легко сравниваемы и чаще наблюдаемы со всех точек зрения относящихся сюда знаний. Но настолько же верно, насколько достойно удивления и унизительно то, что именно эти антропологические и физиологические познания начинают делаться бесполезными, как скоро тело уклоняется от здорового состояния. Всякое объяснение болезненного явления из того, что мы знаем о здоровом, есть обман, более или менее приближающийся к неправде; по крайней мере, здесь не достает проверочных признаков достоверности и истинности этих переносных объяснений и они опровергаются от времени до времени высшей инстанцией — опытом. Именно потому-то объяснение и не подходит к болезненному состоянию, так как оно приурочено было к здоровому. И сознаемся ли мы теперь в этом или нет, но все же более чем справедливо, что в тот момент, когда мы стараемся рассмотреть состояние больного тела антропологически, перед нашим взором, до этого еще так ясно сиявшим знанием физиологии, ниспадает густое покрывало, все закрывающий занавес. Наше физиологическое знание кончается, когда ему приходится объяснять явления в больном теле. Почти ничто, ничто не применимо! Правда, мы можем с помощью насильственного переноса и приложения этих антропологических учений к патологии вынудить род объяснения; но это есть и останется обманом и ни к чему не ведущей неправдой.

Химия совершенно не должна была бы позволять себе отваживаться на верные толкования ненормального хода функций в больном теле, так как она и в здоровом состоянии так редко способна это сделать. Где она говорит, что что-либо должно совершиться по ее правилам, там происходит что-нибудь другое; жизненность побеждает ее как в здоровом, так и еще больше в больном состоянии тела, где соучаствует еще столько других неизвестных сил. Также мало следовало ей решаться высказывать свое мнение относительно целесообразности или негодности врачебных средств, так как собственно полезное или вредное в лекарствах не входит даже в круг ее ведения, и она не может указать никаких принципов никакого масштаба, по которым можно бы было взвешивать и обсуждать целебность медикаментов в различных болезненных случаях.

И вот так-то искони стоит врач изолированный, я мог бы сказать покинутый, покинутый своими пресловутыми вспомогательными науками, покинутый своими гиперфизическими объяснительными и спекулятивными системами; все эти спасители на крайний случай умолкли, как только врач приступил, например, к какому-нибудь больному перемежающейся лихорадкой, не пожелавшей поправиться от хины.

Что же тут делать? — спрашивал он этих своих оракулов, — что предпринять с уверенностью? — Глубокое молчание. (И так молчат они, эти оракулы, в большинства случаев, и до сегодняшнего дня).

Он размышляет и приходит, по свойству людей, к безумной мысли, что его нерешительность как здесь поступить, происходит, быть может, оттого, что он не знает внутренней природы перемежающейся лихорадки. Он справляется, перелистывает двадцать самых знаменитых учебников, и находит в них (где только один не переписывает у другого) столько же различных объяснений перемежающейся лихорадки, сколько он перелистал книг. Которое же из многих он должен избрать за путеводителя? Они даже противоречат друт другу.

Таким образом, он видит, наконец, что на этом пути он не может идти дальше.

Он оставляет перемежающуся лихорадку быть перемежающейся лихорадкой и заботится с этих пор только о том, чтобы узнать: какие лекарства, пo опытам прежних времен, оказались полезными в перемежающейся лихорадке кроме хины. Он справляется и узнает, к своему удивлению, что в перемежающейся лихорадке прославлялось громадное количество лекарств.

С чего же должен он начать, какое средство нужно ему употребить сначала, какое потом, какое под конец? Он оглядывается, и ни один ангел-путеводитель, никакой Hercules in bivio не является ему на помощь; никакое внушение свыше не шепчет ему в ухо, которое из многих выбрать средство.

Periculosae plenum opus aleae! Что думать о науке, основывающей свои предприятия на азартной игре, на слепом счастье.


Поистине ненадежный, мутный источник нашей гордой Materia mediсa! И все же, если бы обыкновенный человек не произвел опытов на свой собственный риск и не передал нам своей случайной опытности, то мы не знали бы даже и этого немногого о большинстве лекарств. Потому что, если исключите то, что сделали некоторые немногие превосходные мужи, как Конрад Геснер, Штерк, Куллен, Александер, Кост и Виллеме, применявшие в определенных болезнях или пробовавшие на здоровом теле простые лекарства сами по себе, а не в смеси, то остальное, добытое врачами, представляет только личные мнения, заблуждение и обман.

Materia medica, даже в древнейшие времена, была не хуже обставлена; источниками ее в то время были содержащиеся в tabulis votivis сведения простых граждан о выздоровлениях, и Диоскорид и Плиний, сообщая о действиях простых лекарственных средств, очевидно, имели перед глазами грубую находку простого человека. Таким способом мы и через 1000- 2000 лет не подвинулись бы дальше! Как ты мутен, единственный источник наших познаний о силах целебных средств! И этим довольствуется в наш просвещенный век ученый хор врачей в самом важном для смертных обстоятельстве, где стоит на карте дрогоценнейшее из всех земных благ, человеческая жизнь и здоровье! Нет никакого чуда, что успех таков, каков он есть.

Кто же после подобных фактов еще ожидает, что медицина этим путем будет когда-нибудь прогрессировать к своему усовершенствованию, тому природа отказала во всякой способности отличать вероятность от невозможности.


А чтобы совершенно наполнить меру обманов и промахов при применении средств, помогавших против болезней, был заведен новый аптекарский строй или цех, существование которого рассчитано на многоразличное смешение лекарств.

Как же могли сделать врача ответственным за последствия, когда он даже лекарство готовит не сам! Приготовление лекарств государство поручает другому лицу (аптекарю).

Но чтобы врачу даже запрещать самому готовить свои орудия для спасения жизни больного, к этой мысли a priori не мог придти ни один чоловек. Можно было бы гораздо скорее воспретить законом какому-либо Тициану, Гвидо Рени, Микель Анджело, Рафаэлю, Корреджио, Менгсу самим приготовлять орудия для их работы (их полные выражения и столь же прекрасные краски) и приказать им покупать эти краски в указанной им лавке! Тогда их картины, написанные покупными, а не ими самими приготовленными красками, сделались бы не теми неподражаемыми образцовыми произведениями, но обыкновенными картинами, рыночным товаром. И если бы они даже все сделались рыночным товаром, то все же вред не был бы так велик, как в том случае, когда благодаря покупным, приготовленным чужими людьми, ненадежным орудиям здоровья (лекарствам), подвергается опасности жизнь хотя бы даже ничтожнейшего раба (ведь и он человек)!

Если бы при таких законных учреждениях явился врач, который захотел бы благоразумно отказаться от этого нецелесообразного способа назначать многосмешения различных лекарств и прописывать для врачевания больных и для разрастания искусства простые вещества, легко распознаваемые относительно их доброкачественности, то он до тех пор осмеивался бы в аптеке, пока не покинул бы снова этот метод, столь мало доходный для кошелька аптекаря; ему пришлось бы выбирать — или подвергаться вечным оскорблениям, или же оставить этот метод и снова прописывать многосложные рецепты. Что же в этом случае изберут девяносто девять врачей из ста? Знаешь ли ты? Я знаю!

Итак, доброй ночи, искусство! доброй ночи, исцеление больных!