Д-р Карл Боянус

Д-р К.Боянус

Как и почему я сделался гомеопатом

Гомеопатический вестник, 1887, 12, с. 925–937 и 1888, 3, с. 187–213,
4–5, с. 294–330, 6, c. 421–431

I

Wenn man der Jugend reine Wahrheit sagt,
Die gelben Schnabeln keineswegs behagt,
Und Sie denn hinterdrein nach Jahren
Das Alles derb an eigner Haut erfahren…




Благодаря вожакам господствующей школы, в большинстве публики распространилось и распространяется мнение, будто бы переход врачей в лагерь гомеопатов совершается лишь из видов на выгодное финансовое и общественное положение.

На деле же выходит совершенно противное. Меньшинство публики придерживается гомеопатического лечения; стало быть, виды на блестящее финансовое положение не могут рисоваться особенно красно. Затем всякий врач, присоединяющийся к знамени Ганемана, с этого самого мгновения становится предметом насмешек и поруганий бывших его собратов. Товарищ его, живший с ним еще вчера в полном согласии и никогда не нарушавший ничем правил коллегиального обращения, завтра, после перехода его к гомеопатам, не подаст ему руки, отвернется от него, откажется консультировать с ним, и очень часто, если не в глаза, то за спиной осыпет его бранными словами. За примерами далеко ходить незачем: просмотрите хоть блаженной памяти "Голос" 1884 года и вы вполне насладитесь букетом господствующей речи, там, где дело касается гомеопатов. Где же тут блестящее общественное положение? Далее — врата государственной службы для гомеопата, не торгующего своими убеждениями, навсегда закрыты, а потому о почестях мира сего и речи быть не может. Где же, спрашивается еще раз, блестящее общественное положение?

Вот почему мы считаем, что долг всякого человека, проникнутого истиной и почитающего науку, указать гласно на причины, побудившие его к перемене своих терапевтических воззрений и убеждений.

Таким лишь образом публика, затуманенная пущенными слухами и толками, увидит и узнает истинный ход дела. С таким убеждением и желанием решился я познакомить читателей с причинами, заставившими меня отречься от господствующего учения и сделаться поклонником гомеопатии.

В августе 1838 года, по окончании вступительного экзамена, я был зачислен студентом С.-Петербургской медико-хирургической академии. Здесь я встретил нескольких из своих школьных товарищей, поступивших кто за два, кто за три года до меня (я по семейным обстоятельствам потерял с лишком два года). Находясь беспрерывно в их обществе, я был свидетелем их научных толков и споров, коими я интересовался, несмотря на то, что многое, о чем говорилось, было еще недоступно для меня. Однажды, во время одного из этих споров и толков, случилось мне впервые услышать имя Ганемана и слово "гомеопатия", которое, как я понял, служило предметом общих насмешек и поруганий. Крайне удивленный услышанным, с возбужденным любопытством, я обратился к одному товарищу 4-го курса, прося его объяснить мне, что такое гомеопатия, и чем она заслужила такое порицание и такие насмешки.

"Гомеопатия, — ответил он мне, — употребляет при лечении больных лишь до бесконечности разведенные лекарства, так, например, если бы ты задумал дать слабительное из александрийского листа, то ты приготовляешь из него обыкновенный настой; но он, по учению Ганемана, для лечения не годен: его следует вылить, затем снова приготовить второй настой с того же самого уже раз настоенного листа, опять вылить и повторять это до тридцати раз, наливая каждый раз воду все на тот же лист, и лишь 30-й настой употребляется для лечения". — "Да быть не может, ведь это чистая бессмыслица! Что-нибудь не так!" — возразил я. "Ну вот, уже не так; полно умничать! Ведь так нам толковали; будешь на втором курсе слушать энциклопедию медицины — узнаешь сам; ведь я тебе привел не свой пример, а повторяю дословно объяснение профессора. Подумай, ведь Ганеман был человек крайне корыстный, торговавший секретными средствами; мыслимо ли, чтобы такой человек мог додуматься до истины и стать реформатором медицины, которым он сам себя провозглашал?"

Вот как просвещалась тогда относительно гомеопатии учащаяся молодежь; этот способ практикуется впрочем еще и теперь, особенно "талантливыми" профессорами, рассекающими гомеопатию и безжалостно бичующими учение Ганемана.

В 1841 году я перешел в Московский университет. На первых же порах по прибытии моем в Москву я познакомился случайно с учителем музыки Леопольдом Федоровичем Лангером, человеком весьма умным, начитанным, образованным, пылким обожателем Бетховена и ярым поклонником Ганемана и гомеопатии. Взаимная друг к другу симпатия сблизила нас очень скоро, и я стал в свободное время навещать Лангера. Случайное знакомство перешло со временем в искреннюю дружбу, которая не нарушалась до самой смерти Лангера; он умер в 1884 году, 83 лет, и память о нем, в связи с глубочайшим к нему уважением и благодарностью, не забудется мной до тех пор, пока мне суждено будет следовать за ним на том пути, на котором он меня опередил.

В первое время нашего знакомства главным предметом нашего разговора было воспитание и способы обучения детей. Убедившись, что я способен на это дело, он поручил мне давать уроки своим сыновьям.

Однажды, во время разговора о том же предмете, — медицины мы еще не коснулись ни разу, — является жена Лангера, жалуясь, что заболел грудной ребенок. Лангер отправился в детскую и, вернувшись в кабинет, достал из книжного своего шкафа небольшой ящичек, из которого вынул маленькую скляночку крупинок с надписью "Chamomilla" и, подавая ее жене, велел давать ребенку по 3 крупинки через три часа. Это была моя первая встреча с гомеопатической аптекой и я с крайним удивлением подумал: неужели такой умный человек способен верить такой нелепице? Лангер, заметив, вероятно, мое удивление, обратился ко мне со словами: "Я из числа того меньшинства благоразумных людей, которые отказываются быть отравленными по правилам искусства".

Я стал очень горячо возражать против такого суждения, приводя в доказательство несостоятельности и бессмыслицы гомеопатии все те доводы, которыми успел запастись во время пребывания моего в Академии. Лангер выслушал меня очень покойно, не возражая ни слова, достал книгу "Органон" Ганемана и передал мне ее, прибавляя: "Я беру с Вас честное слово, что Вы прочтете эту книгу, когда прочтете, тогда потолкуем, но не ранее; думаю, впрочем, что после прочтения суждение Ваше о гомеопатии несколько изменится". В страшном разочаровании вернулся я домой; Лангер в моих глазах уронил себя до того, что во мне рождался вопрос о том, уж не прервать ли мне знакомство с ним и вернуть ему ненавистную, навязанную мне книгу? Меня возмущало то, что Лангер мечтает о перемене моего мнения; да если бы он послушал, как судят люди сведущие, профессора, о Ганемане и гомеопатии, ему бы пришлось изменить мнение, а уж никак не мне. Однако, дав молча честное слово, изменить ему было бы крайне осудительно, да и к чему же? Раз дал слово — ну и прочту! Ведь это меня ни к чему не обязывает. Коль скоро гомеопатия вздор, неужели я не смогу переубедить Лангера? Взялся я за книгу, вижу эпиграф: "Aude sapere" — осмеливайся сделаться умнее… Как? Этот торгаш, этот эксплуататор человеческого легковерия, осмелился поставить во главе своего лжеучения такой эпиграф! Какое нахальство! Взялся я за чтение, читал внимательно, читал целый месяц, делал замечания и выписки, не ради усвоения содержания книги, а ради того, чтобы заручиться материалом для опровержения ее. По мере того, как я читал, мой опровергательный пыл несколько остывал; я не мог не признать, что многое, сказанное Ганеманом относительно господствующего лечения, совершенно справедливо, хотя он, как мне казалось, чересчур уже критикует и слишком заносится. Закон подобия, как основание учения, казался мне ничем не доказанным; а гипотеза Ганемана, построенная для объяснения его механизма действия, — в смысле возникновения лекарственной, искусственной, подобной, но более сильной болезни, сравнительно с уже существующей естественной болезнью, — уже окончательно не вязалась с моими понятиями, ибо я не мог допустить значительный результат исцеления, как следствие ничтожного, равняющегося нулю, приема. Особенно странным и непонятным было для меня противоречие, в котором находились изречения профессоров о гомеопатии с содержанием "Органона".

Допустить заблуждение или какое-либо неблагородное намерение со стороны профессоров я не мог, ибо был убежден, что они, как люди науки и как наставники учащейся молодежи, должны быть беспристрастны и доступны истине; с другой же стороны, не мог я и не допустить иного, сказанного Ганеманом. В таком мучительном колебании, не имея твердой почвы под собой, я решился обратиться за советом к профессору офтальмологии Александру Егоровичу Эвениусу, человеку весьма умному, сведущему и заслужившему своим обращением со студентами и своею прямотой общее и полное доверие.

Я признался ему, что прочитал "Органон" и, находясь в недоумении, обращаюсь к нему с вопросом: стоит ли гомеопатия того, чтобы заняться ею, и что его совет во всяком случае послужит к окончательному решению возникшего у меня вопроса о гомеопатии. Но увы! и тут я услыхал давно уже известное мне о гомеопатии; что она лжеучение, что Ганеман из корыстных видов пустил ее в ход, что заняться ею — лишь одна потеря времени. Не мог я не верить словам Эвениуса; его ответ меня озадачил, но не убедил и не успокоил, ибо внутренний голос нашептывал мне, что что-нибудь не так; и даже не допуская сомнения в словах Эвениуса, напротив того, доверяя безусловно его характеристике Ганемана, у меня все-таки оставалась задняя мысль, что в этом учении кроется доля истины. Да, наконец, не мог же я не допустить, что и Эвениус — человек, и потому, при всей прямоте и честности, может увлечься пристрастием и предубеждениями. И так я решился продолжать начатое, окончательно познакомиться с литературой гомеопатии и добиться наконец самостоятельного суждения.

Чтение "Органона" кончилось; начались толки и споры с Лангером, переходившие подчас далеко за область медицины. На первом плане стоял закон подобия, коего существование он доказывал мне в природе, в науке, в искусстве, в ремесле, наконец в общественной жизни. Хотя без боя я ни в чем не уступал, однако должен был соглашаться с ним во многом; но и он не мог не уступать мне, когда доходили толки о некоторых воззрениях Ганемана, о некоторых резко выставленных им взглядах и мнениях. Прения наши можно было сравнить с волнами морскими, которые, гонимые противоположными ветрами, сталкиваются и шумно разбиваются; но ссоры не было никогда. Эти прения, о которых мы часто вспоминали впоследствии, были для нас крайне интересны и заманчивы, тем более, что они, конечно, с перерывами, длились целых три года. Очевидно, что для меня эти разговоры имели с одной стороны ту пользу, что они развивали мысли и поощряли к точному и логическому их изложению; с другой же стороны, еще и ту, что в беспрерывной погоне за авторитетными подтверждениями собственного взгляда, я был поставлен в необходимость многое читать; так я за это время прочитал "Antiorganon" Heinroth'a, Simon'а "Die unsterbliche Narrheit Samuelis Hahnemanni pseudo messiae medici scabiosi" и т.д., несколько сочинений Грисселиха, Шрена, огромное количество статей из "Архива Gross'a и Stapf'а", а кроме того еще и "Brillenlose Reflexionen" Krüger-Hansen'a. Я должен, впрочем, сознаться, что по мере того, как подвигались наши прения с Лангером, у меня оскудевал запас материала для опровержения гомеопатии; единственным камнем преткновения были ничтожные приемы и гипотеза Ганемана об образе их действия. Хотя Лангер не был в состоянии противопоставить мне резкие доказательства к подтверждению этих двух вопросов, я все-таки общим итогом стал более склоняться на сторону новой, нежели на сторону господствующей медицины, которую я изучал. Между тем, наступила пора посещения клиник; там я собирался узреть плоды учений и положений, до сих пор лишь теоретически усвоенных.

Из множества выдающихся тогда профессоров Московского университета бесспорно занимал первое место на медицинском факультете Александр Иванович Овер. Одаренный блестящими способностями, с огромным запасом теоретических и практических сведений, он занимал одинаково высокое положение как диагност, терапевт и хирург. Как врач всех формальностей, он в обращении со студентами был крайне ласков, без малейшей натяжки; обращение это располагало к нему сердца молодежи настолько же, насколько научное его достоинство и дар слова порождали благоговение. Овера никто не критиковал; сказанное Овером не подлежало сомнению; никто кроме его не пользовался таким доверием со стороны студентов. Крайне оживленные его лекции на латинском языке, коим он мастерски владел, особенно привлекали критическим, весьма часто насмешливым разбором некоторых, тогда господствующих, воззрений, не только в патологии, но и в терапии; его насмешки и саркастические намеки, кроме того, еще были направлены на длинные рецепты, многосложные лекарства и на вычурные, синонимные названия болезней.

Никогда в его лекциях не слышалось о какой-либо излюбленной им медицинской теории; он держался чисто практического направления и прямо шел к цели, — к умению бороться с болезнью для блага больного. Не мудрено, что и я был увлечен всеми блестящими качествами Овера, прямым последствием чего явилась у меня более определенная наклонность к учению господствующей школы, чему способствовали не только общие воззрения Овера, совпадавшие со многими изречениями, читанными мной у Ганемана, но еще и то обстоятельство, что Овер косвенно высказывался против кровопускания вообще (в пользе коего, благодаря Ганеману, уже и я сомневался), в особенности же при воспалении легкого; я говорю "косвенно", ибо тогда сочли бы за преступление против человечества — crimen laesae humanitatis — не пустить кровь в этой болезни. Помнится мне, как однажды, осматривая воспалительную плеву (crusta inflammаtoria) на крови, пущенной накануне одному больному, одержимому воспалением легких, Овер, обращаясь к студенту-куратору, сказал: "Venaesectio heri, venaesectio hodie, et forsan cras venaesectio tertia; tali modo — amicissime — aut morbus, aut potius aegrotus (кровопускание вчера, кровопускание сегодня, а, может быть, и завтра — третье; таким образом, мой друг, либо болезнь, либо, еще вернее, сам больной)…" и, не докончив фразы, поспешно перешел к другому больному.

Терапевтические приемы Овера шли далеко врозь с господствующими в то время; он был враг всех многосложных лекарств; лечение его вообще, особенно же острых болезней, сильно клонилось к выжидательному методу; так, например, в тифе главную роль играла лавровишневая вода с алтейным отваром, так что это средство удостоилось названия summum remedium.

Еще до начала посещения клиники я часто заглядывал в гомеопатическую фармакологию, которая представлялась мне непроходимым лесом без тропинок, без малейших путеводных знаков, и пришел к заключению, что в этом лесу заблуждение неминуемо, и заблуждение тем более безнадежное, что не видать ни конца, ни выхода. Физиология - но какая же физиология существовала почти полстолетия тому назад? Это был сбор предположений, гипотез; положительного чего-либо не было, или почти не было, и если теперь, по патогенетическим симптомам средства, руководствуясь законами физиологии и физиологической химии, нелегко составить мало-мальски определенную и полную картину его сферы и образа действия на организм, то что же было тогда? Полная и абсолютная невозможность. Все эти условия и обстоятельства в соединении с направлением, усвоенным от Овера, привели меня к эклектико-выжидательной системе лечения, которую я намеревался приложить на предстоявшей мне практике. Понятно, что я крепко держался собственными силами и средствами приобретенной теории, и что при таких условиях гомеопатия отступила на второй план. Кто же отрекается от своего собственного детища? Между тем, судьба решила иначе; система моя и план осуществления его на практике рушились вследствие события, принявшего на себя двоякую роль — мучителя и наставника. Сбылось это так: приближаясь ко времени окончательных экзаменов, мы исходатайствовали себе у ректора позволение разделить весь экзамен, чтобы сделать его менее обременительным, на две части, из коих первая должна была сдаваться Великим постом, другая же — по закрытии клиники, в мaе. На первой неделе поста — в феврале 1845 года, числа не помню, — я выдержал экзамен из анатомии, экзамен самый трудный и самый грозный, потому что профессор анатомии, Людвиг Степанович Севрук, был человек весьма требовательный, так что благополучно оконченный экзамен из анатомии считался равносильным получению диплома, и по сдаче этого экзамена студенты всегда поздравляли друг друга с окончанием курса. Не могу не упомянуть хоть вкратце об этом достойном, добросовестном ученом и отличном профессоре, моем бывшем учителе. Он был переведен на место умершего Эймброта из закрытого Виленского университета и, как природный поляк, не пользовался особенной популярностью между студентами, чему, впрочем, главной причиной была его требовательность. Лекции его на прекрасном латинском языке были крайне поучительны, по той собственно причине, что он всячески старался возбудить любовь к науке и внимание слушателей всегдашней готовностью повторить сказанное, и указать на препарат. Кабинет его не был закрытым ни для кого из студентов, желавших навести какую-либо справку, относящуюся к его предмету. В анатомическом театре, где был прозектором Александр Александрович Шмид, Севрук бывал почти ежедневно и, присматриваясь к препарирующим студентам, давал им советы, указывал на приемы и всячески старался поощрять к основательному изучению анатомии. Правда, он всегда был серьезен, не особенно ласков, но при всем том было видно желание его расположить к изучению преподаваемого им предмета. Никогда я не забуду этого почтенного человека и никогда не перестану быть ему благодарным; ему я обязан знанием анатомии, положившим впоследствии основание моей хирургической деятельности. Итак, экзамен из анатомии окончился благополучно, и я стал готовиться к следующему, уже теперь не припомню из какого предмета, как вдруг занемог сильным ознобом, вслед за которым последовал жар с нестерпимой головной болью; в течение первых двух дней сделать определение болезни было невозможно, но еще два дня спустя, оказалось, что я захворал трехдневной перемежающеюся лихорадкой, как оказалось впоследствии — злокачественной и упорной. Пароксизмы были до того продолжительны, что период пота предыдущего совпадал с периодом озноба следующего пароксизма, так что свободного от лихорадки времени не оставалось. Лечиться дома было немыслимо; я жил один, родных у меня не было, и частные уроки составляли единственный источник моего существования. В таком положении один оставался исход: попросить Овера о принятии меня в его клинику. В клинике свободной кровати не оказалось, но Овер приказал поставить мне кровать сверх комплекта. Лекарство, прописанное мне на первых порах, было, кажется, слабительное. На другой день после поступления в клинику, часов около трех пополудни, у меня открылось сильное кровотечение носом, которое, будучи принято за критическое, и в надежде, что послужит к облегчению моей нестерпимой и беспрерывной головной боли, было встречено весьма радостно; но видя, что к вечеру кровотечение не унимается, Корнелий Яковлевич Младзиевский, товарищ мой, курсом старше меня и определенный ординатором в терапевтической клинике, встревожился и начал принимать меры против чересчур сильного кровотечения, от которого я видимо стал ослабевать. Пузырь со льдом, положенный на голову, не оказал никакого действия; я начал терять сознание и впадать в обморок; тогда Младзиевский приступил к тампонированию носовой полости при помощи трубки Bellocq'a и вяжущего порошка; сначала казалось, что кровь остановилась, но вскоре после полуночи она пробила себе путь в полость зева; я потерял сознание и, что со мной было до утра, не знаю; помню только, что когда я пришел в себя, то увидел обступивших мою кровать Овера, Федора Ивановича Иноземцева, профессора хирургии Николая Силовича Топорова, ассистента Овера и Младзиевского, которые советовались о мерах для осиления кровотечения. Но меня мучила нестерпимая, жгучая боль в икрах и внутренней стороне обоих бедр, и когда я стал жаловаться на нее, то вспомнили, что ночью были поставлены горчичники, которые второпях были забыты и пролежали слишком долго. Их тотчас удалили, но я по слабости не был в состоянии подняться на столько, чтобы взглянуть на болящие места. Овер, очень недовольный этой оплошностью, заметил, что легко могла образоваться гангрена. Насколько он был прав, об этом судить не берусь, но помню, что у меня остались бурые пятна, которые равнялись очертанию горчичников и которые прошли лишь по истечении двух лет или около того. Предписано было кровопускание из ноги; услышав такой приговор, я вспылил и в негодовании весьма бесцеремонно высказал свое мнение. Как? Я до потери сознания лишился массы крови в течение почти целых суток, а теперь, ради лечения, присужден еще лишиться крови! Да разве это лечение? Это варварство! Нет, этому не бывать! Овер улыбнулся, взял меня за руку, попросил успокоиться и, обращаясь к Младзиевскому, приказал прописать амигдалин в миндальном молоке; тем консультация и кончилась. По мере того, как я стал принимать амигдалин, кровотечение начало униматься, лихорадочные пароксизмы стали укорачиваться, так что спустя 14 или 16 дней, у меня обозначилась просто трехдневная лихорадка без особенных осложнений, исключая все-таки той же головной боли во время жара, не изменившей своего характера, несмотря ни на сильное кровотечение, ни на амигдалин. Между тем наступила 5-я неделя поста, и я опасался, как бы мне по болезни не пришлось, кроме уже пропущенных экзаменов, пропустить еще и предстоящие, а отложить их до сентября мне не хотелось. Так как лихорадка упростилась, то начали давать хинин, и вскоре, кажется в начале Страстной недели, пароксизмы прекратились; появился аппетит, силы поднялись — я был тогда молод — так что в начале Фоминой, считая себя совершенно здоровым, я выписался из клиники и принялся за дело, ибо приходилось держать почти всю первую, по болезни пропущенную, и всю предстоящую половину экзаменов. Хотя я не имел обыкновения заниматься только к экзамену, а всегда работал круглый год, так что сложившиеся обстоятельства не представляли для меня особенных затруднений, однако все-таки нужно было много просмотреть, освежить в памяти и пополнить пробелы.

В первых числах мая начались экзамены, а с ними возобновилась и моя лихорадка, к счастью не в первоначальном, но все-таки в таком виде, что в лихорадочный день работать было немыслимо. Усиленные и повторенные приемы хинина дали мне возможность окончить экзамен, так что я 24-го и 25-го мая, получив диплом, окончил все счеты и расчеты в Москве, уложил свой скромный скарб и переселился в село Пушкино — в 30 верстах от Москвы по Троицкому шоссе, в семейство, жившее там постоянно при фабрике, в котором я уже два года перед этим проводил летние ваканции и давал уроки детям. Здесь, посреди большого хвойного леса, я надеялся избавиться от своей лихорадки; но не тут-то было; она до того тесно подружилась со мной, что расстаться не имела никакого желания. Повторенные приемы хинина, разные домашние средства, наконец мышьяковистый раствор Фаулера, на время прекращали пароксизмы, но нисколько не предохранили от рецидивов. Лангер навещал меня от времени до времени и не переставал уговаривать меня бросить всю эту латинскую кухню и лечиться по-новому; но я не имел еще особенного доверия к гомеопатии, и тем менее — к практиковавшим тогда в Москве врачам-гомеопатам; мало ли до меня доходило невыгодных слухов, распространенных в публике.

Так прошли июнь и июль; у меня образовались завалы в печени и в селезенке; я страшно исхудал; на меня нашло уныние. В самое это время, в начале августа, меня навестил Лангер и нашел меня в таком плачевном состоянии физическом и нравственном; он воспользовался этим настроением и сильным натиском убедительных доводов обезоружил меня… я согласился.

Он дал мне Ipecacuanha 3-го и Arsenicum 3-го деления, принимать ежечасно, попеременно, в свободное от лихорадок время. Я, глядя на этот Arsenicum, улыбнулся, и подумал: "Что же он может мне сделать? Мало ли я его принимал, да не в таком разведенном, ничтожном виде; ну, a Ipecacuanha? Это уже чистый вздор!" — и опять стал я жалеть о том, что по слабости духа и отсутствию энергии согласился на новое лечение, но раз слово было дано, надо было сдержать его и покориться.

Первый пароксизм, явившийся после принятия означенных средств, отличался от предыдущих тем, что явился такой обильный пот, какого я не видывал; под кроватью оказалась лужа от просочившегося сквозь толстый матрац пота.

Второй за сим пароксизм состоял лишь из лихорадочного намека, но с потом сильным, хотя не настолько обильным, как в первый раз; третьего пароксизма не было вовсе; появился громадный аппетит; я начал быстро поправляться и, в течение какой-нибудь недели избавился таким образом от лихорадки, мучившей меня шесть месяцев кряду, и которая вот уже 43 года не возобновлялась.

Нужно ли говорить еще о том, почему я сделался гомеопатом?

II

Около полстолетия спустя

Жизнь прожить — не поле перейти.


Рассказ мой о том, как я сделался гомеопатом, окончен; совершилось это 43 года тому назад. Не мешает взглянуть на пройденное, на прожитое, не мешает и подвести итоги того, что вынесено, что собрано на этом поприще жизни и научной деятельности, добровольно мной избранном не без колебаний и страданий, и пройденном не без лишений.

Знаю очень хорошо и глубоко чувствую, что задача, поставленная мне самим собой, очень и очень нелегка — нелегка потому, что если трудно представить верную и неутомительную для взора картину, то не в пример труднее придать ей такой оттенок и колорит, которые не допускали бы ни сомнения со стороны друзей, ни подозрения со стороны врагов относительно того, что главным двигателем всей жизни было не самолюбие и каждение тому учению, на которое враги привыкли смотреть не иначе как с презрением и о коем они говорят не иначе как с бранью, а стремление к истине.

"Ведь не стать же ему теперь отрицать взлелеянные им успехи! Да кто же их видел? А если они и были, то какие же ручательства представляются в том, что они достигнуты им излюбленными и хвалеными средствами, а не теми, от которых он отрекся? Бумага все терпит!" — вот что слышится с того берега; да это ли только? Что же? Пусть и так; у меня, кроме чести и правдивости, доказательств нет. Хотят — поверят; не захотят — пусть проверят… но до этого им дела нет; это труд им непосильный: голословное опровержение дается дешево, и на такой товар покупателей всегда найдется больше.


Излечение лихорадки моей показало возможность и вероятность действия минимальных доз, но так уже сложена человеческая натура — не без задних мыслей и вопросов, оставшихся пока открытыми.

Ведь могло же быть, что минимальные дозы подоспели как раз в то время, когда лихорадка сама по себе клонилась к концу. Однако почему же, с другой стороны, такой благоприятный момент не наступил раньше, а тогда лишь, когда пошли в употребление минимальные дозы; казалось бы, что 7 месяцев — период довольно почтенный для совершения такого переворота. Почему же мышьяк подействовал в минимальных дозах, а в больших, наукой указанных приемах прошел бесследно, — стало быть, минимальные дозы действуют иначе? Если закон подобия — истина, почему же мышьяк оказал свое действие лишь в малом приеме, а в большом не принес ни пользы, ни вреда? Но ведь еще была дана Ipecacuanha. Да разве такое, само по себе сравнительно с мышьяком и даже в больших приемах негероическое средство, могло иметь значение в минимальных? Ведь эти и подобные вопросы не переставали преследовать, а наконец убедили меня, что тут теория бессильна, она ничего не разъяснит, это дело опыта, и только опыта.

И вот, запасшись необходимыми руководствами, я приступил к открытию тут же, в деревне, лечебницы для приходящих.

За больными дело не стало; кругом было много деревень и фабрик, и я в течение 5 месяцев наполнил толстую книгу журналом приходящих своих больных. За все это время я тщательно изучал фармакологию и "Хронические болезни" Ганемана, читал все, что мог достать, за и против гомеопатии, и в конце концов пришел к тому убеждению, что если все достигнутые мной за 5 месяцев результаты суть ничто иное, как целебное действие природы, то и в таком случае все было достигнуто путем менее сложным, менее вредным, менее опасным и крайне дешевым. Но были случаи положительного излечения искусством, недоступные господствующей школе, и между ними особенного внимания заслуживает катаракта, излеченная в течение нескольких месяцев редкими приемами высокого деления Silicea. Хотя в течение этих 5 месяцев юной моей практики и не менее юных знаний моих гомеопатической фармакологии я мог быть вполне доволен результатами, тем более что было у меня довольно много случаев острых, как-то: воспаления легких, тифозной горячки, скарлатины и последствий ее и т. п. (частью у крестьян, частью на соседних фабриках Небольсина и Фавара), но все эти случаи я относил к излечению одной природой без содействия искусства, из числа же хронических болезней набралось довольно почтенное количество, которые приписать излечению одной природой надо было призадуматься. Это обстоятельство, а вместе с тем и общий довольно удовлетворительный итог моего практического опыта, указали мне на необходимость продолжать испытание еще несколько времени до окончательного сложения мнений и убеждений, основанных на фактах, а потому я радостно согласился на предложение, сделанное мне покойным графом Б.А. Перовским поступить к нему в Черниговское его имение в качестве домашнего и деревенского врача, с условием лечить не иначе, как по правилам гомеопатии.

В с. Кульнево Черниговской губ. Мглинского уезда приехал я последним зимним путем в начале марта 1846 г. Только что успел поселиться и кое-как оглянуться, как открылась в 6 селах, раскинутых на 50 верст в окружности, сильная эндемическая тифозная горячка; больницы не было; дороги по глинистой почве сделались не проезжими, и передвижение было возможно лишь верхом, и то с грехом пополам. Весь март и апрель стоял холод, хотя морозов было мало, зато в дожде недостатка не было, и редкий день проходил без него. Несмотря на весьма незначительную смертность при гомеопатическом лечении в эту эпидемию, тем не менее я не решался делать никаких положительных выводов в пользу преимущества гомеопатии. Одно лишь выяснилось в этом случае: удобство гомеопатической фармации, не нуждающейся ни в долгих и сложных приготовлениях, ни в значительных тратах на лекарства, ни в большом количестве дорогой и в деревнях, особенно 40 лет тому назад, трудно доставляемой стеклянной посуде, ни в специальном аптекарском персонале.

Очень естественно, что положение врача весьма затруднительно в такой стране, в которой до тех пор орудовали знахари и лекарки, объявлявшие, что всякая язва нечистого вида от отсутствия ухода за ней, а затем и огромное количество внутренних болезней — ничто иное "пранцы" (Syphilis — французская болезнь), а потому немилосердно окуривали несчастных киноварью и отпаивали "декопом" (Decoctum). Если при таких обстоятельствах положение врача-аллопата было затруднительно, то тем более гомеопата, дававшего водицу и маленькие порошки, да еще вдобавок сладкие, не признаваемые крестьянами за лекарство. Мало ли мне приходилось слышать, что злое злым лечут, что "треба зилья дужого" (лекарства крепкого) "горького, або кислого", или "це не зилье, шо це?"

Для наглядности того невежества, господствовавшего тогда в тех странах, приведу следующий факт. Диаконица соседнего села — стало быть особа, принадлежащая к более образованному сословию — лечилась у меня некоторое время и наконец объявила, что она, хотя ей и много лучше, более лечиться не станет, потому что принимать порошки уж чересчур тяжко. Я недоумевал, как маленькие порошки, содержащие несколько гран молочного сахара, чересчур тяжко принимать? Что это значит? Стал я расспрашивать, и что же оказалось? Она жевала порошки вместе с бумагой, которая была, конечно, не почтовая. При такой умственной неразвитости легко представить себе затруднения, возникавшие при экзамене больных, особенно в случаях хронических; приходилось довольствоваться лишь объективными симптомами, а на расспросы, касающиеся исторического хода болезни или субъективных ощущений, ответом: "Бог святый знае!"

Если при всем том обратить внимание еще и на то количество хронически отравленных ртутью (окуриванием киноварью), синим камнем (сернокислая закись меди), крепкой водкой и тому подобными веществами, то нетрудно представить себе те непреодолимые препятствия, с которыми мне приходилось бороться, особенно без больницы, которую все обещали устроить, и которая так и осталась мифом; да хоть бы и была, то кому бы я поручил присмотр? Самому сидеть у больных мне не позволяли разъезды; помощников не было, а достать их где же?

На зиму 1846 и 1947 годов граф Перовский уезжал в Петербург, а в течение зимы 47-го года он до начала Венгерской кампании был назначен адъютантом В. К. Михаила Павловича; имение же его было им продано родственнику богатого Мальцева, жившего тогда в с. Дядкове Орловской губ. Брянского уезда, верст около 100 от нас — г-ну Вышеславцеву, который весной следующего года поселился в Кульневе. За все время пребывания моего, считая с марта 46-го и до половины 48-го года, я успел познакомиться с соседними помещиками не только уездов Мглинского и Стародубского Черниговской, но и Брянского Орловской и Рославльского Смоленской.

Не могу не упомянуть о случае из моей практики, послужившем к укоренению убеждений моих в преимуществе гомеопатии перед терапиею господствующей медицины.

В 12 верстах от меня жила в своем имении, сельце Волохах, Прасковья Петровна Старосельская — вдова, у которой было трое взрослых детей. При довольно крепком телосложении, энергичном характере и деятельной жизни, она страдала болезнью, не часто встречаемой. Дня за три до наступления времени регул она чувствовала тяжесть в груди и одышку, которая не позволяла ей много ходить; одновременно с этим у нее появлялся сухой кашель со щекотанием в горле при отсутствии какой-либо боли, затем начиналось отделение бесцветной слизистой мокроты, которая в срок появления регул окрашивалась кровью; потом уже отделялась чистая кровь; это продолжалось ровно 5 дней, т. е. столько же времени, сколько у нее до заболевания длились регулы, которых однако теперь не появлялось и следов. Первые три дня кровохарканье было довольно обильное, но последние два дня незначительное, что совершенно соответствовало отделению кровей во время регул, которые также бывали сильны лишь первые три дня. При всем том она чувствовала себя совершенно здоровой, ни сон, ни аппетит не изменялись, появлялось только тоскливое состояние, которое могло было быть вызвано и нравственным состоянием от опасения предстоящего развития чахотки. В детстве и молодости она не страдала ничем особенно, кроме детских болезней — доброкачественной скарлатины и кори, перенесенных ею весьма легко. Сформировалась она на 16-м году; на 18-м вышла замуж; имела пять человек детей, которых рожала благополучно, и послеродовыми болезнями никогда не страдала; всех своих детей выкормила сама и вообще пользовалась хорошим здоровьем. Причина настоящей болезни ей вполне не объяснима; думает, однако, что она возникла от простуды во время регул, ибо тогда — 5 лет тому назад — одновременно с появлением кашля последовало и прекращение регул. Лечилась она уже много и между прочим прожила целый год в Киеве у профессора акушерства, но, несмотря на все принятые ею лекарства и на все раздражающие ножные ванны, даже на кровопускание из ноги, улучшения болезни не последовало, и, наконец, на консультации с другими киевскими знаменитостями решили, что, так как она находится в преддверии критических годов, то, вероятно, с прекращением регул прекратится и кровохарканье. С таким "утешительным" приговором она вернулась в свое имение и, как говорится, сидя у моря, ждала погоды, которая однако не разъяснивалась; напротив, болезнь ее не сделала никакого поворота к улучшению, несмотря на то, что с тех пор прошло уже три года.

Исследование груди выслушиванием и выстукиванием дало отрицательные результаты; кроме незначительных хрипов — ясных во время кровохарканья, исчезающих с прекращением его — ничего не было слышно, а при постукивании нигде не оказывалось притупления. От Lachesis 30-го деления, в редких приемах, кровохаркание прекратилось и восстановились регулы. Такое счастливое состояние продолжалось 5 месяцев, и затем безо всякой видимой причины опять вернулось кровохаркание и прекращение регул. Это обстоятельство навело меня на подозрение скрытого псорического состояния, как тогда говорили, и я опять начал тщательно расспрашивать больную о том, не страдала ли она какой-нибудь хронической сыпью, причем, впрочем не скоро, а после долгих расспросов с моей и воспоминаний с ее стороны, оказалось, что в родительском ее доме чесотка почти не выводилась, и что отец, считая такое состояние признаком здоровья, на том основании, что, как он говорил, "кровь полируется", не позволял никому лечиться от этой болезни, что, однако, она, ввиду невыносимого зуда, потихоньку была вылечена матерью посредством мази из серы и поташа. На мой вопрос, почему она раньше не упомянула об этом обстоятельстве, она ответила, что не сочла нужным сообщить мне об этой болезни, потому что она с малых лет не привыкла смотреть на чесотку как на болезнь. Тогда ей был дан Sulfur 30, опять в редких приемах, и кровохаркание остановилось с появлением регул, но, увы, месяца через два опять все пошло по старому. Lachesis опять принес пользу, только также месяца на два, а там вернулось старое состояние больной.

В это время в "Архиве Gross'a и Stapf'a", издававшемся уже тогда под редакцией Attomyr'a, много было говору о высших делениях — Hochpotenzen — и об их превосходном и быстром действии. Я тотчас же написал в Лейпциг, прося о высылке мне в возможно скором времени Sulfur 1500 деления. Помню как сегодня, что в конце июля 1847 я получил в письме капсюльку, тщательно заклеенную, с мельчайшими, величиной в маковое зерно крупинками с надписью "Sulfur 1500 Jenichen". Они тотчас же были пересыпаны в новую стекляночку, закупорены и помещены на сбережение в темноте. На другой же день поехал я в Волохи и, приготовив больной раствор 16-ти крупинок в 4 унциях перегнанной воды с прибавлением двух драхм чистого алкоголя (чтобы вода не портилась), велел принимать по десертной ложке утром и вечером. Дней десять спустя за мной присылают из Волох; приезжаю и нахожу больную в отчаянии: руки и пальцы опухли, болят, чешутся, и на коже видна очень мелкая пузырчатая сыпь. Для успокоения я дал миндального масла снаружи и уверил больную, что все это есть действие лекарства и долго продолжаться не может. Прошла еще неделя, опухоль на руках опала, сыпь подсохла, но по всему телу начали появляться чирья различной величины, которые, хотя и производили боль, но все-таки оказались сноснее зуда. Это образование чирьев продолжалось около шести недель, так что заживающие чередовались с вновь появляющимися. Надобно впрочем сказать, что эти чирья были невелики и не очень болезненны, и потому не выводили больную из терпения. В следующий затем срок кровохаркание не возобновилось; наступили регулы, которые с тех пор и вплоть до 51-го года не переставали приходить во время без малейших побочных признаков и страданий. На 52-м они прекратились, и больная с тех пор до моего отъезда из Черниговской губ. в Июле 1852 г. была совершенно здорова. Кровохарканье, а равно и чирья после употребления Sulfur не возобновлялись.

Этот случай окончательно убедил меня в действительности минимальных доз, тем более что то же самое средство, данное в более низком делении, хотя и не осталось без действия, однако оказало пользу непрочную, временную, и лишь высокое деление, переходящее даже границы понимания и воображения о минимальности, привело к желанному результату.

По господствовавшему обычаю, о коем упомянуто выше — подвергать самые разнородные болезни окуриванию киноварью — образовался огромный контингент меркуриальных болезней, частью наружных, частью внутренних. Лечение этих случаев послужило также немало к укоренению доверия моего к гомеопатии, к чему послужило еще и то обстоятельство, что этого рода больные, прошедши огонь и воду лечения господствующего, сделались более терпеливыми и смиренными, и не так упрямо и круто ставили свои требования, а вследствие этого сделались более доступными правильному наблюдению, которое в свою очередь позволяло поставить заключения и выводы научной ценности относительно не только хода, формы и анатомической локализации болезни, но и относительно действия лекарств и сродства их к известной болезненной форме.

Не желая обременять читателей утомительными историями болезней, ограничусь лишь указанием на то обстоятельство, что этот период практики моей и упомянутые хронические, как известно, очень упорные всякому лечению болезни послужили основанием к подробно изложенной характеристике их и соответствующих им средств, изложенной в сочинении моем: "Опыт приложения гомеопатии к хирургии", напечатанном в 1862 г., о коем весьма одобрительно отозвалась критика в немецких и французских журналах.

Итак, шестилетнее мое пребывание в Черниговской губернии, хотя относится к периоду довольно трудному и не особенно благоприятному для практики, особенно в научном отношении, послужило, однако, к окончательному моему убеждению не только в преимуществе гомеопатического лечения перед господствующим, но и к уверованию в действительность минимальных доз, которые до тех пор составляли для меня камень преткновения.

Но, чтобы не слишком нарушить хронологический порядок изложенного, вернусь к 1848 году — году бедствий, страдания и страха.

Еще в первых числах мая пронеслись всюду слухи о приближении неведомой и неслыханной до сих пор в наших странах повальной болезни, убивающей будто бы мгновенно, как ударом молнии. Паника охватила всюду все население. Толки, увещевания и разъяснения со стороны более образованных остались гласом вопиющего в пустыне, ибо крестьянин поверит рассказу пьяного солдата в кабаке, а ваши слова, самые теплые и правдивые, он пропустит мимо ушей, — таков уж его нрав, и долго еще таким останется.

Распространение паники шло рука об руку с распространением самых вредных, самых нелепых средств, между которыми главную роль играла перцовка — настой водки на красном стручковом перце (Capsicum annuum), воронежский эликсир, какая-то мутная вонючая бурда, дававшая в покойном положении отстой простой черной нефти, свежая крапива, жгучка (Urtica urens), которую ели массами, затем разные растирания чистым дегтем, водкой, настоенной на крапиве или смешанной со скипидаром, перцовкой — мало ли их было, всех не перечтешь. Таким образом, я был обречен на борьбу не только с болезнью и теми неудобствами, рождаемыми необходимостью лечить в избах, в хатах, но и с предрассудками, с суеверием, с упрямством и с явной отравой от всех рекомендуемых средств. Задача непосильная, тем более что я был один, и помощников вроде фельдшеров у меня не было, да хоть бы и были, разве они лучше невежественных мужиков, особенно в то время, да еще в глуши.

Уездный врач в виду приближения холеры подал рапорт о болезни. Губернатор распорядился возложить на меня, временно, обязанности уездного врача, и вслед за этим холерный комитет препроводил ко мне предписание "распорядиться по части холерной" (подлинные слова) с приложением списка 96 деревень и сел, вменяя в обязанность объезжать их, подавать ежедневные ведомости о количестве заболевших, выздоровевших и умерших; затем из этих ежедневных ведомостей, составлять восьмичные (за 8 дней), а из этих месячные ведомости. Затем был еще приложен открытый лист, по которому всем полицейским властям вменялось в обязанность по моему требованию выдавать лошадей для разъездов.

Получив такое предписание, я в ответе моем, изложив холерному комитету положительную невозможность его исполнения, просил о назначении мне довольно значительного количества писцов и фельдшеров, присовокупив, что до тех пор, пока не будут находиться в моем распоряжении означенные помощники, я от подачи ведомостей положительно отказываюсь; что же касается разъездов, то буду производить их по мере сил и возможности. Надобно отдать справедливость холерному комитету, что он, удостоверившись вероятно в невозможности исполнения возложенных на меня обязанностей, требованием подачи ведомостей более меня уже не тревожил.

Еще в начале мая, при первых слухах о приближении эпидемии, я с помощью жены моей и всех моих домочадцев заготовил огромное количество порошков, содержащих важнейшие употребляемые в холере лекарства. Порошки мышьяка содержали по 1/2 грану 3-го сотенного деления; Cuprum было приготовлено тем же способом; Veratrum, Ipecacuanha, Secale были также приготовлены в порошках, из коих каждый содержал по три капли соответствующего лекарства; камфару я в таком виде приготовить не мог, потому что она улетучивается, а приготовил хороший запас камфорного спирта, который намеревался раздавать в стеклянках для приема каплями на небольших кусочках сахара, также приготовленных в огромном количестве, так как сахар у крестьянина в наших местах тогда принадлежал к предметам небывалым.

В первых числах июня у нас появилась эпидемия в селе Рубче, верстах в 4-х от меня — селе, принадлежавшем Кульневской экономии; заболел крестьянин; при первом уведомлении я поскакал туда, но нашел больного уже отошедшим в вечность; оказалось, что он захворал накануне около полудня, но что некого было послать, потому что все в поле, а послать перед вечером не сочли нужным, на том основании, что он стал "дуже плох". Надо было хоронить, но тут возникли затруднения неожиданные: никто не хотел приступить к трупу; ни увещевания, ни угрозы войтов (сельских старост), которые такие же крестьяне и тех же убеждений, так же точно боялись, как и прочие; ничто не помогало; даже слова священника — человека очень уже пожилого, но весьма хорошего, дослужившегося до священнического сана, начиная с пономаря — остались без малейшего действия. Болтовня и рассказы, внесенные большей частью сообщениями в шинках, содержимых жидами, успели дать панике такие размеры, что прикосновение к трупу умершего от холеры считалось равносильным наступлению мгновенной смерти. Нечего было делать, надо было взяться за дело самому; я поскакал домой, при ce6е тотчас же приказал сколотить гроб и вслед за ним отправился обратно в Рубчу, сам без всякой помощи одел покойника, вложил его в гроб, священник отслужил панихиду, гроб был забит, положен на телегу, и я опять-таки сам отвез его на кладбище и похоронил при себе. Всю эту процедуру пришлось мне повторить в разных местах несколько раз, но к утешению своему я увидал, что, глядя на меня, оставшегося невредимым, и в народе опасение и страх заразы улеглись. Но и тут не обошлось без курьеза от суеверия: разнеслись слухи, что я не боюсь, потому что владею заговором, который держу в секрете.

С этих пор болезнь начала быстро распространяться не только в деревнях, принадлежавших Кульневской экономии, но и в соседних. То и дело доставлялись донесения из разных волостей о появлении у них болезни. Пока было возможно, я разъезжал на своих лошадях, которых у меня было 12 (6 экономических и 6 своих собственных). Пришлось, однако, вскоре обратиться к помощи открытого листа; но тут возникли опять затруднения. Приедешь, бывало в село верст за 20 или 30 от дома, спросишь старшину, или сотского, или десятского и получишь в ответ: "на покосе" или "в поле"; а где кони? "в табуне"; ну и сиди и корми, если найдешь корм, дальше ехать не кормя при палящем солнце нельзя, загонишь, пожалуй, лошадей, а там как бы пешком идти не пришлось; а время идет, болезнь не ждет; в деревне обратиться не к кому — одни ребятишки дома, взрослые все на полевых работах - горячая пора уборки, сенокосов. Бывало однако, и так, что приедешь в село и найдешь тут такое множество больных, что до ночи не успеешь всех обойти; приходилось ночевать где-нибудь на сеновале; а о пище и не думай хлопотать: у крестьянина нет ничего кроме хлеба, да и тот спечен с мякиной, его не проглотишь1.

Такого рода события повторились в 2–3 недели несколько раз, и я убедился в том, что открытый мой лист — одна лишь бумага, и был принужден донести холерному комитету о том, что со стороны полиции не сделано ни малейшего распоряжения относительно разъездных лошадей "по части холерной". Но скоро ли посланный дойдет до Мглина (50 вер.), или до предводителя (35 вер.), долго ли пролежит бумага, где следует, скоро ли последует распоряжение и много ли пройдет времени до получения становым приставом заслуженного замечания или выговора — все это осталось для меня неизвестным. Знаю одно лишь, что лошади выдавались по-прежнему, т.е. не выдавались вовсе, что мой открытый лист превратился в лист бумаги, никуда и ни на что не годный; знаю, что разъездные лошади превратились в миф, но знаю также, что донесение мое имело действие, прямо на меня направленное, но об этом после.

При таком положении дел, не желая остаться праздным зрителем общего бедствия, я решился разъезжать верхом, расставляя всех своих лошадей по дорогам, проложенным в местностях, погуще населенных; таким родом образовались станции, и мне представилась возможность по мере сил и времени быть хоть сколько-нибудь полезным.

При седле был у меня довольно большой, круглый чемоданчик, весь наполненный порошками, и кроме того сумка, надетая через плечо, хранила еще порядочный запас, а вместе с тем бумагу, чернила и восковые свечи.

Так я разъезжал весь июнь и июль, возвращаясь домой иногда через день, через два, а иногда и дольше. Положение мое в это время было очень невеселое; у меня было уже двое детей, правда, еще малых; но жена молодая; при долгом отсутствии мне не было известно ни об их участи, ни об участи всех в имении живущих более образованных людей, а также и самого помещика, которому мои разъезды было очень не по нутру. Признаться, и мне они не нравились; но что же мне оставалось делать; не мог же я противиться предписанию губернатора, ведь мог же и холерный комитет привлечь меня к ответственности. В ограждение себя я доносил холерному комитету каждый день, с места моего нахождения, сколько было смертных случаев в селениях, объезженных мной, а равно и о силе эпидемии, но форменных ведомостей не подавал.

На вопрос о том, принес ли я пользу, несмотря на полную готовность помочь ближнему в такое тяжелое время, требовавшее себе на жертву очень и очень много физических и нравственных сил, я по совести ответить должен, что едва ли и принес много существенной пользы; да и возможно ли было ожидать какой-либо пользы под влиянием обстоятельств, совершенно противных всякому успеху, под гнетом господствующей обстановки, при суеверии и предрассудках, вполне разнузданных, при панике, охватившей все население и все классы общества, при отсутствии какой-либо поддержки со стороны властей, — один, окруженный препятствиями, превосходящими силы человеческие. Многое, что случилось, упущения, которые были сделаны, следует вменить в вину человеческому крайне эгоистическому стремлению самосохранения в такой момент, когда приходилось быть каждую минуту со смертью глаз на глаз. В виду общей паники, в виду страшных размеров, принятых холерой 1848 года, в виду той быстроты, с которой она поглощала свои жертвы, в виду тех ужасающих слухов, предшествовавших появлению эпидемии, возбудивших умы и настроивших фантазию, которая создала себе самую отчаянную, самую страшную картину господствовавшего положения, можно ли было ожидать какой-либо общей энергии, какой-либо совместной, осмысленной деятельности?

Количество жертв, павших от холеры 1848 года, было громадно, и быстротечность болезни часто была изумительная; и в том и в другом отношении она много превышала эпидемии 1831 года, которой я также, хотя и 13-летним мальчиком, был свидетелем и, между прочим, очевидцем разрушения холерной больницы на Сенной площади, а затем и сцены, вызванной приездом покойного императора Николая Павловича.

Относительно быстрого хода болезни ходили, конечно, самые ужасающие толки, однако не вполне безосновательные. Для примера расскажу случай, сбывшийся при мне. В середине дня, как-то вечером, вернувшись на ночь домой, нужно мне было зачем-то сходить в экономическую контору, да еще к владельцу — переход сажень не более 300. Дорогой, невдалеке от своего дома, встречаю столяра Ивана Бычкова с косой на плече. "Куда ты, Иван?" — "Хочу в лощине корове травки накосить". — "Что же, с Богом!" С этими словами я пошел дальше, в конторе пробыл не более 10 минут, а у владельца, может быть, минут 20 или 30, затем вернулся домой и сел к чайному столу. Не успел я допить первого стакана, как приходит ко мне приказчик, прося поскорее навестить Ивана Бычкова, который умирает. Привыкши к таким призывам, возникающим от страха, я стал выговаривать приказчику и винить его в легковерии, прибавляя, что я только что встретил Бычкова здоровым, шедшего травы накосить. "То-то, что он не дошел, а дорогой упал, стало его корчить, и привез его мужик, ехавший порожняком домой", — был ответ. Я тотчас побежал к Бычкову, жившему от меня на расстоянии около 200 сажень, и действительно нашел его в агонии: он при мне и скончался; а с тех пор, как я его видел совершенно здоровым, прошло наверное не более каких-нибудь 1½ часов.

Вынес ли я из этой эпидемии какие-либо наблюдения, могущие служить материалом для научного определения сферы действия лекарства или указанием на характеристические признаки, коими обусловливается выбор средства? На этот вопрос я также должен ответить отрицательно, а именно вот почему.

Читатель уже познакомился с почтенным количеством разнородных средств, большею частью вредных, но тем не менее пользовавшихся доверием. Убеждение, что в холере следует действовать быстро и энергично, заключалось преимущественно в том, что должно прибегать к средствам, внушающим доверие или ядовитостью своей, или отвратительным, преимущественно едким или жгучим вкусом ("внутри объест и очистит", так говорили тогда, да и теперь господство таких понятий далеко не окончилось), или противным запахом, или же своею массивностью. Все эти средства при господствующей панике пускались в ход самым безрассудным образом, иногда все вдруг, особенно, если действие ожидаемое и желаемое не осуществлялось, чего конечно не было и быть не могло, и что теперь и аллопат едва ли станет оспаривать. Тогда поили перцовкой, смешанной с камфорным спиртом, или Воронежским эликсиром, или каплями Иноземцева, или мятными, или жевали крапиву, жгучку или мяту, и натирали больного хреном, уксусом, перцовкой и дегтем; словом, по обычаю деревенскому, всем тем, чем кто скажет. Сначала я противился такому бестолковому обращению, но частехонько мне ставили вопрос, ручаюсь ли я за то, что при моих средствах больной безусловно должен выздороветь2. Очень естественно, что я такого обещания дать не мог; а в случаях смерти больного, несмотря на назначенные ему мною лекарства, неоднократно говорили, хоть не прямо в глаза, а стороно: "Вот если бы его не послушались и дали того или того-то, так, может, и жив бы остался". Так как я все это знал, то и не очень настаивал на воздержании от общехваленых средств, и ограничивался советом, которому иногда и следовали. Далее: больные, лечимые по хатам, не могли, конечно, находится под моим надзором, и навещал я их по мере возможности, так как круг обязанностей моих охватывал 96 деревень; иного, бывало, увидишь не более одного раза; следовательно, ни доказательств, ни убеждения у меня быть не могло, что исполнились мои советы в точности, без употребления побочных средств; мало ли было больных, которые уже на пути выздоровления напоенные перцовкой или другим снадобьем или накормленные жгучкой, заболевали вновь и делались жертвами невежества и безрассудных советов окружающих добрых людей, — ведь в таких случаях зло никогда не идет от злых, а от добрых людей. Могу, впрочем, сообщить, что тифозное состояние развивалось весьма редко и преимущественно только тогда, когда были употреблены Иноземцевские капли (опий) или порошки с каломелем и опиумом, исходившие от некоторых владельцев, сделавших запас в городе по рецепту знакомого врача. Если у больного показывалась желчь в изверженном рвотой или поносом, или если наступало отделение мочи, то можно было смело ручаться за его выздоровление, лишь бы не было употреблено какое-либо вредное средство, или если больного не накармливали какою-либо вредной пищей, огурцами, арбузом, ягодами и т.п., что также случалось зачастую. Холерной сыпи (Choleroexanthem) я в эту эпидемию ни разу не видал. Не могу упомянуть еще об одном обстоятельстве, а именно о нравственном настроении, способствующем без сомнения увеличению числа жертв, павших от эпидемии. Выше было говорено о распространившейся панике, которая выражалась иногда в курьезных формах. Пившие вино и водку перестали; не пившие начали употреблять и то, и другое; иные не ели никаких овощей, даже вареных, ни фруктов и ягод; иные не выходили из комнаты, уставленной кругом тарелками с хлорною известью при герметически закрытых окнах; иные постились и пребывали в молитве, но никуда не выходили; иные не пили воды холодной, а воду непременно отварную и теплую. При такой быстрой, такой вредной и безрассудной перемене жизни — что, как известно, усиливает восприимчивость к заразе — можно себе представить ту степень страха и смерти и то подавляющее нравственное настроение, которое овладело всеми. Не помню, чтобы кто-нибудь из этих людей уцелел; примеров, явно и несомненно доказывающих безошибочность этого наблюдения, которое относится и ко всем впоследствии виденным мною эпидемиям, было очень много. Грустнее всего тот факт, что ни увещевания, ни советы, ни, наконец, пример, доказывающий, что болезнь не заразительна от прикосновения, не могли убедить и заставить вернуться к привычному образу жизни и к деятельности. Даже и те, которые старались заглушить свой внутренний страх шумными увеселениями, танцами, катаньем, игрою в карты, все-таки делались жертвами болезни.

У крестьян страх и паника выражались суеверием самым грубым; делались так называемые опахивания: с помощью сохи делалась вокруг села или деревни борозда; но для того, чтобы эта борозда получила чарующую силу, вслед за ней шла толпа баб в одних рубахах с распущенными волосами, бьющих в чугуны, сковороды и тому подобные звонкие предметы; они производили неистовую кутерьму, которая еще усиливалась от песен и криков самых диких и неистовых, коими сопровождалась вся эта процессия.

Не могу не упомянуть о двух эпизодах, характеризующих сельскую полицию и ту корысть, которая даже в виду смерти не перестает руководить человеком, привыкшим к косвенным доходам, или, выражаясь проще, к взяткам.

В селе Воробейне, верстах в 7-ми от нас, жил кулак-торгаш, великой руки плут и мироед, но человек богатый, владелец, очень хорошего дома о 4 или 5 комнатах. Кулак этот был повсюду известен под именем Гвоздика. В один прекрасный день, в самый разгар эпидемии, приходит он ко мне и бух в ноги. "Помилосердуйте!" Что такое? Оказалось, что становой пристав, живущий в одном с ним селе, объявил ему, что по распоряжению холерного комитета дом его назначен для открытия временной больницы, а потому он обязан очистить его немедленно, но что если он окажется достаточно тароватым, то в его, станового, власти отклонить беду; сказано это было, конечно, без свидетелей. Гвоздика я заставил написать мне донесение о случившемся, которое при рапорте от себя представил в холерный комитет, присовокупляя, что больница потому немыслима, что персонала для присмотра за нею, а равно за больными, нет; на сооружение больницы потребуются большие затраты, а затем вопрос, захотят ли крестьяне поступить туда, останется, во всяком случае, открытым, а потому очень легко может случиться, что больница останется без больных. Какое со стороны холерного комитета было сделано распоряжение по этому делу, мне неизвестно, но Гвоздика более не тревожили.

Другой эпизод, носящий прямо характер мести со стороны станового пристава, следующий:

В феврале 1848 года, в полную распутицу3, которая началась с первой недели великого поста, является ко мне прохожий в Киев богомолец, крестьянин лет 50-ти, весь распухший от общей брюшной и подкожной водянки, вследствие которой образовалось на левой ноге омертвение общих покровов на довольно значительном пространстве и из которого сочилась вода в довольно обильном количестве. Видя его безвыходное положение, я посоветовал ему отправиться домой; оказалось, однако, что он отошел от дому уже верст на 150 и что непременно хочет дойти до Киева. В виде утешения я дал ему стекляночку с третьим разведением China, в полном убеждении, что он скоро пойдет не в Киев, а в могилу. От меня он отправился в с. Ишево, версты за 3, и там умер. Было донесено об этом в земский суд, как о скоропостижно умершем, но так как временное отделение (исправник, становой и стряпчий), а равно и уездный врач по случаю распутицы и разлива рек приехать не могли, то, в виду отсутствия подозрения на насильственную смерть, разрешено было предать его земле. Вдруг, в конце июля получаю я из земского суда предписание к отрытии из могилы и вскрытии скоропостижно умершего в с. Ишеве и преданного там земле такого-то крестьянина, в одежде коего после его смерти найдена сткляночка с сильно пахучею подозрительной жидкостью. При получении такого приказания, которое также было препровождено и в с. Ишево, крестьяне и мелкопоместные дворяне, коих там было довольно, явились ко мне с просьбой отменить такое распоряжение, в уважение наступившего и без того тяжелого времени, тем более, что от пролежавшего в глинистой почве трупа умершего от водяной с лишком 5 месяцев тому назад, распространится такая вонь, что к заразе, уже господствующей, легко может присоединиться еще новая. Я донес об этом в земский суд и в холерный комитет, прося об отмене приказа, в виду основательной просьбы жителей с. Ишева и преимущественно в уважение господствующего бедствия, присовокупляя, что умерший, как мне очень хорошо известно, страдал водяной, от которой и скончался; что же касается до сткляночки, найденной у умершего, которая, по-видимому, возбудила подозрение земского суда, то это весьма невинное гомеопатическое лекарство, а именно: China 3-го деления, данное ему мной не с целью излечения, а лишь для утешения, ибо водяная в той степени развития, в какой она находилась у покойного, перешла далеко за границы искусства. Ответ, полученный на мое донесение, повторял прежнее свое распоряжение, а вместе с тем и уведомление о том, что временное отделение приедет в с. Ишево 15 августа. Нечего было делать, в назначенное число я отправился на место назначения полезного и разумного подвига блюстителей порядка и законов, и было приступлено к отрытию лежавшего ровно 6 месяцев в земле трупа в такое время, когда не было в окружности ни одного селения, где бы ни хоронили ежедневно несколько, а иногда и целый десяток умерших. Перед началом отрытия могилы я повторил временному отделению сказанное мной в донесении, при чем также высказал опасение о дурных последствиях задуманного дела и поставил вопрос, отвечает ли временное отделение за ту опасность, которой подвергаются отрывающие могилу люди, и за те дурные последствия, которые могут возникнуть в народе, объятом уже без того паникой и никогда не бывшем свидетелем подобной сцены. Временное отделение объявило, что не в его власти отменить постановление суда, а по лицу станового пробежала злорадостная, ядовитая улыбка. Я настоял на том, чтобы временное отделение присутствовало при отрытии, объявив, что буду поставлен в необходимость донести куда следует, если кто-либо из них вздумает отсутствовать.

Начали рыть; вырыли аршин; поднялся зловещий запах; наконец, вырыли еще 1/2 аршина, и пошел такой смрад, что одного из копавших крестьян вырвало, другие убежали, побросав лопаты. Я спустился в могилу и пригласил членов временного отделения удостовериться в невозможности продолжать работу. Bcе должны были подойти; исправник и стряпчий оба побледнели, становой же сохранял храбрый вид; я протянул ему руку, за которую он взялся, думая, что я желаю выйти; но я притянул его к себе, и он очутился рядом со мной в могиле, причем я ему очень вежливо предложил удостовериться помощью своего органа обоняния в присутствии миазматических испарений, шедших из глубины. Этим дело и кончилось. Я тотчас же уехал домой, где нашел уведомление о том, что в одной принадлежащей Кульневской экономии деревне, верстах в 15-ти от нас, накопилось за день значительное количество больных; немедленно отправился я туда; затем, переночевав, я на следующий день отправился дальше, там опять переночевал и таким образом вернулся домов после ишевской сцены лишь на третий день поздно вечером. На следующий день мы узнали, что становой, вернувшись из Ишева, для подкрепления сил и бодрости, значительно выпил, ночью захворал и скончался через 2 дня. В с. Ишеве обошлось также не без смерти: крестьянин, которого начало рвать во время копки могилы, скончался от холеры.

Считаю долгом упомянуть еще об одном обстоятельстве, послужившем к упрочению моих убеждений относительно гомеопатии.

Местность, где находилось имение графа Перовского, изобиловала болотами, а потому и лихорадками, преимущественно весной, так что, не преувеличивая, можно было ежегодное ее появление называть ежегодно повторяющимся эпидемическим явлением. Лечение, предпринимаемое крестьянами, относилось частью к знахарству, включая сюда и симпатические средства, частью к суевериям (например, целование рябины три зари кряду и т.п.). За все шесть лет пребывания моего в этих местах, я пришел к убеждению, что чисто болотные лихорадки безусловно уступают хинину (1–2 грана 1-го десятичного деления) в малых приемах, большие же приемы не излечивают, а лишь подавляют пароксизмы, и в таком случае следует искать причины рецидивов в каком-либо особенном расположении или худосочии организма. В этих случаях гомеопатическое лечение оказывает неоцененную услугу и дает возможность прибрать средства по характеристическим признакам не только пароксизма, но и свободного от лихорадки времени. Задача эта, конечно, нелегкая, особенно у крестьян, но все-таки при некотором навыке разрешимая.

С начала августа сила эпидемии унялась, так что около 14 сентября уже вновь заболевающих не было.

Вскоре вслед за тем получил я приглашение от А. Д. Желтухина из Царево-Кокшайского уезда Казанской губ. переселиться к нему на стеклянный завод, находящийся на стоверстном расстоянии от Казани.

При довольно выгодных условиях, предложенных мне г. Желтухиным, я согласился и в начале августа 1852 г. переехал к нему на завод. Там я нашел довольно хорошее помещение для больницы, которая была устроена мною на началах весьма скромных и чисто деревенских: при ней находился фельдшер, привыкший к гомеопатическому лечению, практикуя под надзором г. Желтухина, когда он жил в другом своем имении Тамбовской губ., еще до переселения его на завод, года 3 тому назад. Местность, хотя несколько сырая от множества прудов, была окружена старым огромным сосновым лесом; жителей, включая и крестьян, было около 5000 душ обоего пола, скученных на сравнительно небольшом пространстве, что при значительном сбережении времени давало возможность часто навещать больных, лечившихся дома. По довольно странному определению судьбы, я и тут при приезде своем в начале августа должен был встретиться с эндемическим тифом, точно так же, как это случилось в 46-м году в Черниговской губ. Но тут обстановка и обстоятельства оказались совершенно другими: народ заводский более развитой, живущий лучше, с известным, хотя, конечно, первобытным комфортом; но пища хорошая, хлеб чистый; жилища не разделялись ни с курами, ни с ягнятами, ни с телятами и поросятами, как это было в Черниговской губ.; частехоньно находился самовар и чай; но зато, с другой стороны, больше разгула, больше пьянства, несмотря на то, что водка стоила здесь 13 р. асс. ведро, а в Чернигове, где еще существовало вольное винокурение — 1 р. 50 к. асс. Народ здесь не дичился врача, но на больницу все-таки косился и в крайнем лишь случае соглашался занять в ней место.

Тифозная горячка продолжалась весь август и сентябрь; больных было довольно, при смертности весьма незначительной. Большинство больных пришлось лечить по домам, но короткие расстояния давали возможность навещать каждого больного ежедневно, иного даже и два раза в день. При таких условиях представлялась возможность наблюдать за ходом болезни и точно определить ее характер. Меня поразило сравнительно большое число тех случаев, в которых, при всех признаках развивающегося тифа, все-таки не доходило до полного его развития, и такие больные выздоравливали весьма быстро. Это явление меня крайне заинтересовало, а потому я очень обрадовался случаю познакомиться и разговориться с царево-кокшайским городским врачом и, зная, что у него в городе также господствовала тифозная горячка, я спросил его, много ли ему встретилось случаев абортивного тифа; он ответил мне, что ход болезни был вообще очень доброкачественный, смертность умеренная, но что случаев абортивного тифа ему не пришлось наблюдать ни одного.

При первом появлении болезни я давал Aconit. и Bellad. 3-го деления, через час попеременно, и всегда, даже и в последствии, держался этих средств в начале болезни и не помню случая, который заставил бы меня быть недовольным этим выбором.

К величайшему своему удовольствию узнал я, будучи занят приведением в порядок оставшихся после покойного Грауфогля сочинений, теперь мною изданных, что и он пришел к тому же убеждению. Вот его слова: "Тифозная горячка всегда предшествуема неправильным отправлением кишок в соединении со скудным кровообразованием. В этот период дальнейшее развитие тифа может быть прекращено аконитом и белладонной в попеременных ежечасных приемах; эти средства, возбуждая деятельность кровеносной системы, Aconit — артериальной, Belladonna же — венозной, вместе с тем усиливают и ускоряют стремление организма освободить себя от вредных начал, а потому необходимо при эпидемическом появлении тифа обратить внимание на признаки, коими характеризуется предвещающий (продромальный) период болезни"4.

После весьма суровой зимы, установившейся с 1 октября, в апреле 1853 г. наступила дружная теплая весна, но вместе с ней и оспенная эпидемия весьма злокачественная; жертв было много, особенно детей. Характер оспы был гнилостный (Variola septica); едва лишь успевала образоваться оспина, она уже чернела и тут никакие средства не оказывали никакого действия; между взрослыми были случаи выздоровления, благодаря благотворному влиянию Lachesis'а. Не могу не упомянуть об одном обстоятельстве, касающемся моей семьи, которое, может быть, охладит пыл ратующих за оспопрививание и даст им случай немного призадуматься.

На завод Желтухина переехал я с двумя детьми. В феврале 1853 г. родился у меня третий ребенок; старшему при наступлении повальной оспы шел 7-й год, младшему — 3-й месяц. Никому из моих детей не была привита коровья оспа, а именно по следующим причинам.

Я никогда не принадлежал к поборникам оспопрививания, по причине тех печальных последствий, который я имел случай наблюдать в Воспитательном доме, бывши еще студентом, где я убедился, что прививанием с руки на руку — телячьей оспы еще не было — прививается огромное количество большей частью далеко не невинных болезней, и что таким образом этот способ достигает цели, совершенно противоположной той, которая от него ожидается. Живя в деревне, я тщетно, несмотря на трату времени и средств, искал натуральной коровьей оспы; все, что мне было показано, даже ветеринарами, была febris pustulosa коров — болезнь весьма сродная тифу. Уж если привить, думал я, коровью оспу, так пусть же она и будет таковая, а не та мерзость, которая заражает человечество, десятки лет переходя с руки на руку. Итак, мне не удалось добыть коровьей оспы, и дети мои, оставшиеся непривитыми, очутились вдруг посреди страшной эпидемии, беспрерывно в сообщении со мной, по обязанности принужденным в свою очередь находиться в самом тесном сообщении с больными и умирающими от оспы. И что же? Ни у кого из моих детей не было оспы. А в 1855 г. я уже был нижегородским удельным врачом и занимал квартиру во втором этаже каменного, отлично построенного дома, в коем больница находилась в нижнем этаже, так что я жил как раз над ней. В начале навигации, в первых числах мая, поступил в больницу удельный крестьянин Костромской губернии, который на барже занемог натуральной оспой весьма доброкачественной, так что в скором времени выздоровел. Надобно сказать, что в это время ни в доме удельном, где помещалась контора и жил управляющий и несколько сослуживцев-чиновников, ни в городе, не было и помина о натуральной оспе, — все же дети мои занемогли оспой, от которой они выздоровели, получив в наследство от непрошенной гостьи всем известные более или менее значительные знаки.

Доказывается ли этим недействительность прививания предохранительной коровьей оспы? — спросите вы. Конечно, нет, но не на это обстоятельство хотел я указать, а на степень восприимчивости, и в свою очередь поставлю вам вопрос: уничтожается ли восприимчивость к натуральной оспе прививанием так называемой предохранительной? Многолетний опыт и статистика доказали, что не уничтожается. Восприимчивость пока еще лишь слово:

"Denn eben wo Begriffe fehlen,
Da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein".
А где понятий нет, там слово заменит его,
Оно как раз приходится нам впору.

Наука еще не выработала какого бы то ни было, а подавно ясного определения того, в чем она заключается, не менее того она существует, чему и мой пример между прочими служит веским доказательством. А пока мы не знаем, что такое восприимчивость, мыслимо ли какое бы то ни было стремление его уничтожить в мыслимо ли рассчитывать на успех, и если так, то спрашивается, на что же прививать?

Казалось бы, что этими двумя эпидемиями исполнилась чаша испытаний злополучных, жителей завода, однако судьба решила иначе. В июне месяце до нас дошли зловещие слухи о появлении холеры в Казани и у нас, как предвестники ее появления, начали появляться холерные поносы. Здесь не могу умолчать об одном обстоятельстве, указывающем на важность условий, при коих возникают симптомы во время испытания средств здоровым человеком. Эти ycловия всегда служили и служат предметом острот наших противников, которые налегают на них тогда, когда им желательно блеснуть саркастическими своими способностями перед многочисленной аудиторией, или когда они желают, за неимением другого средства, возбудить интерес или оживить внимание своих слушателей.

Появление этих поносов в начале июня сопровождалось клейкостью во рту и клейкостью языка, ощупываемой и прикасающимся пальцем, стало быть субъективно ощущаемой и объективно узнаваемой. Acidum phosphoricum быстро в этом случае прекращал понос, и положительно ограждал от развития холеры, если только не было грубых диетических погрешностей. Это благотворное влияние фосфорной кислоты продолжалось до конца июня или до начала июля и затем вдруг исчезло. Я стал доискиваться другого средства, обращая внимание на условия внешние, и тут меня поразил холод ночей, не соответствующий палящему дневному зною, что навело меня на Dulcamar'y, которая вполне заняла место фосфорной кислоты. В последних числах июля начали показываться случаи холеры, которые в августе участились и около половины сентября окончательно миновались; можно сказать, что в общем итоге эпидемия была много менее злокачественная и скоротечная в сравнении с 1848 годом и что смертность была очень незначительная, тифозное состояние изредка показывалось, но не было безусловно пагубно. Сооруженная на заводе больница оказала свои услуги, но в доказательство того, как важен надзор и насколько можно положиться на исполнение самых строгих приказаний, данных прислуге, расскажу следующий курьезный случай.

Одна очень бедная, довольно еще молодая солдатка, поступила в больницу, потому что дома было некому ухаживать за нею, с сильно развитой холерой; через несколько дней понос, рвота и судороги миновали, так что я надеялся скоро увидать ее выздоровевшей. Однажды утром, войдя к ней — на женской половине, исключая ее, больных не было, — меня поразил запах свежих огурцов; смотрю, баба что-то морщится и охает. "Что с тобой?" — "Ох, сердце болит (под ложечкой), моченьки нет".

— Да ты не ела ли огурцов?

— Ни, ей же Богу, не ела.

— Да ты скажи, ведь беды-то большой нет, лишь бы знать, отчего тебе стало хуже, — дело поправим.

— Да ей же Богу, провалиться мне на месте, не ела.

Не верилось мне; я достал пробку, фельдшеру потихоньку велел приготовить таз и, вооружась окунутым в деревянное масло цельным гусиным пером, подошел к бабе, заставил ее открыть как можно больше рот, сунул ей пробку между челюстей, так что она не могла закрыть рот, фельдшеру дал знак держать ей голову, и провел гусиное перо в пищеприемник; тотчас же вырвало ее огурцами в довольно большом количестве в подставленный ей таз.

— Как же ты говорила и божилась, что не ела, как же тебе не грешно?

— Да кто ж тебя знал, что ты в брюхо полезешь, aн полез.

По не зависящим от меня обстоятельствам, я был поставлен в необходимость отказаться от дальнейшей службы моей у г. Желтухина и в начале октября переселился в Нижний Новгород. Но об этом самом счастливом и для науки самом богатом периоде моей жизни и деятельности в следующей статье.

Следующая часть    следующая часть